email


О проекте
НОВОСТРОЙКИ  
ГОСТИНЫЙ ДВОР  
ВАСИЛЬЕВА-ОСТРОВСКАЯ  
ГЛАВНАЯ
АВТОРОВО  
ПРОСПЕКТ СОБЫТИЙ  
АКАДЕМИЧЕСКАЯ  

 

 

   

Аркадий Недель

Конференция с автором на тему статьи "Анти-Улисс. Желаемое, садистское, визуальное в советской литературе 30-х-40-х гг."


Об авторе

К СТАТЬЕ


Алла

1) Фотография автора как-то не соответствует тексту статьи. :) Contradiction in terms.

2) По поводу "пустоты": по-моему "тоталитаризм" пытался не владеть пустотой, а убить ее, т.к. пустота является чем-то непознанным и непонятым, а следовательно угрожающим. Ее нельзя контролировать, но можно уничтожить, что и происходило и в жизни и в литературе. Так же, как и превращение пустоты в визуальный объект является, по сути, убийством если не пустоты, то свойств пустоты: т.е. пустота перестает пугать, поскольку более не воспринимается как пустота.

Ответ

Дорогая Алла!

1. Автор следует своей стратегии — ломать стереотипы. Это нужно делать не только в самом тексте, но и вне его. Думаю, Вы с этим согласитесь :)

2. Вы правы — тоталитарный мир, в любых его формах, боится пустоты. Происходит это потому, что в пустоте всегда могут возникнуть объекты, не относящиеся к этому миру, что невыносимо для тоталитарного сознания. Но опасность пустоты, все же, не столько в ней самой, сколько в ее продуктивной способности, рождающей предметы и миры. Любой универсум стремится к экспансии и самопроизводству, тоталитарный тем более, что означает постоянное заполнение пустых мест. В итоге, тотальность сама должна стать способна генерировать пустоты, где нашлось бы место любым объектам. Тогда мир, о котором мы говорим, приобретет бессмертие. Это и было сверхцелью, однако неосознанной. В конце 1940-х гг., на излете высокого сталинизма, советские биологи (Ольга Лепешинская) занялись этой темой вплотную, а первые опыты сражения со смертью велись в СССР начиная с 1930-х гг. В литературе тема стала модной после войны, когда, вероятно, сталинистский мир ощутил симптомы старения. Любопытно, что многие романы соцреализма описывали пустоту, визуализируя ее и таким образом ища именно в ней способы победить смерть. «Убить» пустоту можно, только заполнив ее, однако после этого тут же возникнет другая проблема: куда двигаться дальше? Поэтому отношение к пустому месту оставалось при всем том амбивалентным. С одной стороны, оно подвергалась заполнению; с другой, оно должно было оставаться незаполненным до конца. Окончательного выхода так и не нашли. Когда, позже, сменились эпохи, возник брежневизм, пустоты начали не заполнять, а связывать между собой (БАМ), пытаясь их превратить в материальный объект. Произошли перемены. Искали уже не бессмертие, а бесконечность.


Лариса Лисюткина

Уважаемый Аркадий,
спасибо за Вашу интересную статью.

Мой первый вопрос к Вам возник почти с первой строки: у Вас речь идёт об отчуждении Желаемого, обособлении его от носителя Желания и о возвращении его (Желаемого) к Желателю в качестве самостоятельной, а иногда и враждебной силы. Мне показалось, что Вы таким образом на материале советской литературы продолжаете классический философский дискурс, который связан с именами Гегеля, Эрнста Блоха и всего экзистенциализма в целом. Собственно говоря, это также и осевой дискурс марксизма.

Мой вопрос: насколько Вы сами видите и понимаете свою работу как часть этой традиции? И второй вопрос, связанный с первым: не кажется ли Вам, что советская литература - это самый наглядный, но не уникальный пример действия вышеописанного механизма в отчуждённом от автора тексте, по принципу "Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся..."?

Заранее спасибо!

PS: Если я Вам ещё не надоела, можете ли Вы прокомментировать для меня Ваш "загадочный" эпиграф? Он мне очень понравился - сам по себе - но я слабо вижу места, где он сопрягается с текстом?

Ответ

Дорогая Лариса!

1. Конечно, в известной степени я продолжаю традицию, и это Ваше наблюдение для меня лестно. Однако, нам не стоит забывать о том, что сам концепт отчуждения менялся, и у разных авторов он толковался по-разному. У Гегеля отчуждается работа духа, первичные онтологические состояния, которые преодолевает «Geist» на пути к самому себе. У него нет другого способа выстроить свою тотальность, кроме как победить несовершенный исторический мир. Отчуждение у Гегеля жертвенно, в жертву приносится человек в целом, вернее — все «слишком человеческое», как сказал бы Ницше. К слову, генезис сверхчеловека нужно искать, безусловно, в философии Гегеля. Отчуждение необходимо, потому что необходимо привести историю к своей конечной цели — нигилировать ее per se. Самым правоверным гегельянцем, несмотря ни на что, остается Маркс, который решил принести в жертву уже не абстрактного человека, а конкретные классы людей, и в первую очередь пролетариат. Рабочий отчуждает свой труд, что тоже является необходимостью в рамках историцистской концепции. Трудясь на отчуждение, рабочий превращается в пролетария, который, по мысли Маркса, создаст такую историю, где отчуждение будет невозможно. То же преодоление истории. Блох, о котором Вы упоминаете, видел в отчуждении способ самоидентификации субъекта, однако ничего принципиально нового, на мой взгляд, он не предложил, если только не считать его более упрощенный, по сравнению с гегелевским, язык описания. Разница с отчуждением желаемого в том, что в последнем нет необходимости; у Гегеля и Маркса она есть. Нет фатальности, если хотите. Субъект не приносит себя в жертву; он в данном случае не гегелевский человек и не рабочий. Напротив, отчужденное желание, освобожденное идеологией и литературой, приносит мир в жертву сталинистскому субъекту. Кто такой сталинистский субъект? Это тот, чьи желания выполняются. Сталинистский универсум — пространство бесконечных возможностей. Отчуждение, стало быть, здесь следует рассматривать не как состояние онтологической негативности, как это было раньше.

2. С точки зрения «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся» нет разницы между соцреализмом и любыми другими текстами. Мне также сложно с Вами согласиться, что соцреалистический текст есть "наглядный пример механизма отчуждения". Лучшим примером, пожалуй, остается средневековый способ письма, когда институт авторства просто не существовал.

ОБ ЭПИГРАФЕ:
Он связан с текстом метафорически :) Спасибо за этот вопрос.


Екатерина Васильева-Островская

1. Вы противопоставляете (вернее, сопоставляете) писателя и философа как практика и теоретика по отношению к миру (и литературе как одной из его производных). Уместно ли в таком случае предположить, что в основе философского текста, как и литературного, лежит желание обладания? И если да, то на кого/что оно в первую очередь направлено - на читателя, на саму реальность или на ту истину, которая в конечном итоге экспонируется через текст?

2. Для меня было несколько неожиданным упоминание Андрея Платонова в качества представителя соцреализма. По-моему, Платонов, скорее, позиционирует себя в оппозиции к советскому искусству, чем наоборот. Насколько оправданно его появление в одном контексте с такими писателями, как Ильенков, Кетлинская и другие?

3. Следующий вопрос интересует меня в связи с моей диссертацией, которую я в данный момент пишу на тему лагерной литературы. В своей статье Вы назвали ГУЛАГ "системой сохранения объектов, не подлежащих конвенциональной садистской растрате". А в чём, на Ваш взгляд, заключалось "неконвенциональное", присущее именно гулаговскому садизму?

Ответ

Дорогая Екатерина!

1. Разумеется, желание обладания лежит в основе всякого текста, тем более литературного. Я думаю, что в первую очередь это желание направлено на описываемый объект, описываемый явно, как это происходило в классицизме, или тайно, как в так называемом психологическом романе, либо же когда само описание становится объектом, подчиняющимся другому описанию, что было проделано в модернистской литературе. Так или иначе, первичный предмет желания обладать всегда создается самим писателем, актом его письма. Место, которое этот предмет занимает в тексте, варьируется и во многом зависит не только от авторских интенций, вернее — от интенций писателя, субъекта письма. Что касается истины, о которой Вы говорите, то, если честно, я не верю в эпистемологические возможности художественного произведения, поскольку у него нет ни такой цели, ни средств. Любой литературный текст лжет, в этом его предназначение. Мы наслаждаемся этой ложью, если текст хорош, либо отвергаем ее, если текст плохо написан. Скажу больше, мы, читатели, хотим этой лжи, мы требуем ее от писателя. В самом деле, представьте себе писателя, которой бы говорил только правду… Он был бы невообразимо скучен, к тому же, скорее всего, мы бы ему все равно не верили до конца. Писатель противоположен философу: от первого ждут лжи, коей наслаждаются, от второго — способности обнаруживать ложь. Обе фигуры приносят нам удовольствие.

2. Отнюдь нет. Платонов самый «реалистичный» из соцреалистов. Творчество этого писателя помогло соцреализму стать системой - эстетически законченной, - у которой появляются свои собственные критерии оценки, суждения и рефлексии. Платонов один из тех демиургов, которые создали сталинистское воображаемое. Возьмите, скажем, его роман «Котлован» или «Счасливую Москву». Нам не понадобятся особые философские усилия, чтобы увидеть, с какими супермасштабами работает Платонов и как при их помощи он создает тот самый воображаемый объект, желание которого — возвращаюсь я к Вашему предыдущему вопросу — само по себе превращается в цель жизни читателя. Нам очень хочется жить в одном общем доме, где соберутся рабочие всей земли; нам хочется копать яму или нюхать бессмертие, потому что все эти действия приближают нас к воображаемому желанному, меняя масштаб нашего существования на гораздо больший. Проект Ильенкова или Кетлинской был более скромным (получился более скромным): они описали религиозные чувства сталинистского человека, вернув ему индивидуальные черты, которые отменил ленинский авангард. Человек, что важно, снова полюбил реальность, которую защищал от врагов и всякого насилия извне. Эпохой раньше этого не было. Платонов, с одной стороны, — Ильенков и проч. писатели, с другой, организовали временное измерение человека в сталинизме таким образом, что он жил одновременно в своем настоящем и своем же будущем. Он вел религиозную жизнь победителя истории; он жил в будущем, которое наступило в его воображении, владевшем желанием этого человека.

3. ГУЛАГ в строгом смысле слова не был территорией сталинистского универсума из-за своей топологической неадекватности последнему. В нем не существовало ни центра, ни периферии, связь между различными его частями держалась не на видимых дистанциях, а на неких коммуникациях между следователями и на циркуляции бумаг, находившихся в полном секрете. Еще очень важная черта ГУЛАГа — он, в отличие от остального (счастливого) мира, всегда оставался незаконченным, недостроенным, поэтому статичным. Если мир хороших людей нацеливался на будущее, в котором он уже присутствовал, то человек в лагере, напротив, отправлялся в прошлое, обратно в историю, откуда, если повезет, ему предстояло выбираться при помощи отчуждения этого прошлого. ГУЛАГ был местом, где отвергнутая сталинистским миром история конвертировалась в будущее, где находились хорошие люди. Люди в ГУЛАГе сохраняются по-гегелевски: сохраняется «ГУЛАГ-Geist», а не отдельный человек. То есть — сохраняется то, что в обычном мире растрачивается. При всей своей неадекватности счастливому миру сталинизма, ГУЛАГ, как кажется, выполнял важную функцию — он освобождал мир от тех особенностей, которые мешали сталинизму выстроить себя как садистскую систему, где желаемое явлено таким образом, что становится реальным. Отсюда извечная нехватка реального, о которой шла речь в статье.


Я благодарю всех за интересные вопросы и надеюсь на продолжение столь плодотворной дискуссии.

Аркадий Недель



К СТАТЬЕ